Дома она поставила в шкатулку кристалл для него и исчезла из комнаты. Наверное, в ванную или на кухню. А он остался сидеть в своём кресле в состоянии, близком к падению в Лабиринт. Потому что от этой музыки вполне можно было сойти с ума. Наверное, у него что-то не то было с лицом, потому что Ольга, войдя в комнату, даже испугалась.
– Ты что? – спросила она. – Тебе плохо?
– Что это? – вместо ответа спросил он, кивая на шкатулку.
– Это? «Пинк Флойд». Нравится?
– Это сколько же фанги надо было сожрать, чтобы такое написать? – восхитился он, поскольку этот «Пинк Флойд» почему-то вызывал у него ассоциации именно с наркотиками. – Полную горсть, наверное.
– А что такое фанга? – тут же спросила она. И надо было ей спрашивать? Не могла так догадаться? И он тоже, не мог на словах объяснить? Непременно надо было достать, показать, ещё и объяснить, как её едят. Как будто они мало выпили… Как будто недостаточно было этой безумной музыки… Как будто он и без того не разрывался от желания…
– А это надо жевать или глотать? – спросила Ольга, катая по ладони шарик фанги и с любопытством его рассматривая. – Или их надо горстями употреблять?
– Да ты что! – спохватился он. – По одному. Тебе и половинки хватит, если хочешь. А от горсти можно навеки расстаться с этим миром. Не то что от горсти, а даже от пяти-шести штук.
– Хочу, – решительно сказала она, и они разделили пополам шарик, после чего последние несмелые проблески здравого смысла покинули Кантора, смытые волной сладкого забвения. Исчезли дурацкие сомнения, исчезло удивление и недоверие к реальности происходящего, и само происходящее стало казаться естественным и правильным. Последняя более-менее осознанная мысль, посетившая его, вообще ему, кажется, не принадлежала, а была очередным советом внутреннего голоса: «Не торопись! Только не торопись!»
Он посадил её на колени и запустил руки под свитер, в мягкое гладкое тепло. Она не носила ни корсета, ни рубашки, и под свитером было только тело, тоненькое, изящное, живое. Оно отзывалось на ласку легко и естественно, чуть вздрагивая от каждого прикосновения… О небо, как же это восхитительно – упругое женское тело в объятиях, нежная тёплая кожа под кончиками пальцев, эта сладкая дрожь желания… Он наклонил её ближе к себе и нашёл её губы, одновременно скользя руками все выше, пока не наткнулся на маленькие упругие груди, совсем маленькие пологие холмики, легко умещавшиеся в ладонь. Девочка моя, да кто тебе сказал такую глупость? Как это – нет? Где же она плоская? Что бы они понимали в женских прелестях, ценители долбаные…
Её руки, лежавшие у него на плечах, казалось жгли кожу сквозь ткань рубашки. А когда они зашевелились и скользнули за ворот, распахивая его и опускаясь на грудь, он не выдержал и застонал, весь напрягаясь, как струна.
– Сними, – задыхаясь, сказал он, дёрнув её за свитер, и стал спешно сдирать с себя рубашку, чтобы прижаться к ней, слиться в объятиях, каждой клеточкой кожи ощутить живое прикосновение женского тела.
– Может, сразу переберёмся на кровать? – предложила она, восхищённо любуясь его обнажённым торсом. – Все равно ведь придётся.
– Да… – простонал он и, не в силах удержаться, припал губами к маленьким твёрдым соскам.
Ах, женщины… Как же я жил без вас эти пять лет? Как я не умер за это время? Разве можно жить без ваших ласковых рук, без ваших нежных губ, без ваших глаз, чуть тронутых безумием страсти, без вашей главной тайны, скрытой за грубой тканью голубых штанов…
Она развязала шнурок, которым были стянуты его волосы, и сказала, что так красиво. Может быть, но ведь мешать будут… На кой они ему, в самом деле, такие длинные? У неё и то короче… Расплети свои косички, пусть тоже будет красиво. Вот так, расплетай, а я буду целовать тебя везде, где смогу достать… Да, на кровать… конечно… Можно бы и в кресле, но раз дама желает… И зачем ты носишь эти косички, у тебя такие чудесные волосы… и тело… и вся ты… Кожа твоя нежнее хинского шелка, коснувшись её губами, невозможно оторваться, как жаль, что у меня только одна пара губ… А как вздрагивают тугие вишенки твоих сосков, когда их касаешься языком, как легко поддаются твои колени, когда их разводишь в стороны… Твои руки, ласковые и зовущие… вот только почему они такие суматошные, словно не знают, что делать? Либо твои прежние мужчины были полные идиоты, либо их просто было слишком мало, чтобы успеть научиться… Но это не важно, правда, совершенно не важно… А уж что у тебя там, под этими штанами… стоит подумать, и становится невозможно сдержать стон…
Торопливо дёргая ногами, он выбрался из штанов, спихнул их с кровати и вдруг остановился, застигнутый врасплох её смехом, которого совершенно не ожидал и не представлял себе, что вообще могло быть смешного в настоящем моменте.
– Почему ты смеёшься?
– Ничего… – захихикала она, протягивая к нему руки. – Это у тебя трусы?
– Что в них смешного?
– Я никогда не видела, какие у вас мужские трусы. А зачем они такие длинные?
– А у вас какие?
Она сказала, какие. Интересно… Возможно, это не лишено смысла, особенно летом… Да ну их, эти трусы, на кой они вообще нужны, когда тут…
– Ух ты! Можно потрогать?
– Что за вопрос? Нужно. Свет будем гасить?
– Не надо. Мне нравится на тебя смотреть. Ты красивый.
– Скажешь тоже! А у тебя какие?
– Что?
– Ну… трусы, наверное… панталоны же под такие штаны не влезут.
– Сними и посмотри.
Дразнится она, что ли? Верхняя пуговица есть, а остальные где? Металлическая полоска из мелких звеньев… Нет, это действительно издевательство – в такой момент заставлять умирающего от страсти мужчину думать о технологии пошива одежды и конструкции застёжек в сопредельных мирах!
– Это что, застёжка?
– Ну да. Расстёгивай. Или ты не умеешь?
– Знаешь, мне все доводилось снимать с женщин – и платья, и штаны, и хинские драпировки, даже доспехи, но такой застёжки ещё не видел.
– Потяни вниз.
– Ух ты!
– Нравится?
От одного вида этих… того, что она громко обозвала «трусиками», можно было сойти с ума на месте. Даже, если ты не мистралиец. Две узкие полоски тонкой ткани и кружевной лоскуток, сквозь который все видно… И они чёрные!
– С ума сойти!
– Что ж, снимай.
– Жалко…
Тонкий скользкий шёлк, прозрачное шершавое кружево, мягкие пушистые волосики, влажная горячая плоть…
Ах, женщины, что вы с нами делаете… Кружится голова, не хватает воздуха, сердце колотится бешеным галопом, гулко стучит кровь в висках. И тёмное небо за сжатыми веками взрывается ослепительными звёздами, которые рассыпаются алмазными искорками и гаснут…
Когда угасла последняя искорка, он открыл глаза, все ещё вздрагивая, и наткнулся на её взгляд, изумлённый и немного испуганный.
– Что с тобой? – встревожено спросила она, убирая рассыпавшиеся волосы с его лица. – Ты плачешь?
И только тут он почувствовал, что по его щекам катятся слезы, и задыхается он уже не от страсти, а от подступивших к горлу рыданий. Он уткнулся лицом в её волосы и разрыдался вслух, не в силах удержать все то, что пять лет носил в себе, в самом тёмном уголке души, на самом дне, и что прорвалось сейчас наружу горькими горячими слезами.
Утро началось с головной боли. В основном. Во всяком случае, перед ней меркли и жажда, и противное ощущение во рту, и лёгкая тошнота, и резь в глазах, и прочие неизбежные последствия сочетания водки с фангой.
Кантор с трудом оторвал голову от подушки и открыл глаза, пытаясь вспомнить, где находится. О небо, это же… Это всё было на самом деле. Белые кроссовки, чёрные трусики… и он действительно… о, нет, только не это…
Головная боль тут же померкла перед охватившим его ужасом. Как же… что же… он же… она же… твою мать, герой-любовник выискался! Что теперь ей сказать?
– Что, хреново? – спросили у него за спиной. Он осторожно повернул голову, стараясь не наткнуться на её взгляд. Он не находил в себе сил смотреть ей в глаза. Но она тоже сидела, опустив глаза и стараясь не встречаться с ним взглядом. Сидела в кресле, сжавшись в комочек и закутавшись в халат, грустная и поникшая. Выглядела она ужасно, оставалось только надеяться, что это отходняк от фанги, а не последствия его ночных подвигов.